e-mail: skrijali@online.ru
WWW: http://www.skrijali.ru/
Фридрих
Ницше «Странник и его тень» Friedrich Nietzsche |
101
Писатель, напоминающий спирт. — Некоторые писатели представляют не дух и не вино, а спирт: они могут воспламениться и тогда греют.
102
Чувство, как посредник. — Чувство вкуса, как истинное посредствующее чувство, часто склоняет другие чувства к своим взглядам на вещи и внушает им свои законы и привычки. За столом можно получать материал для объяснения самых сокровенных тайн искусства: стоит только наблюдать, что по вкусу, когда по вкусу, чем и как долго по вкусу.
103
Лессинг. — Лессинг имеет одно чисто французское качество, и к тому же он как писатель усерднее всех посещал школу французов: он умеет хорошо расставить и расположить свои вещи в витрине. Без этого настоящего искусства его отдельные мысли, как и их объекты, остались бы темны, хотя в общем потеря от этого была бы невелика. Его искусству многие учились (в том числе последние поколения немецких ученых), но еще большее количество людей наслаждались им. Правда, последователи его не должны были бы, как это часто случалось, заимствовать его неприятную манеру писать: смесь сварливости и прямодушия. В своих мнениях о Лессииге как о «лирике» теперь все согласны; а как о «драматурге» — придут со временем к соглашению.
104
Нежелательные читатели. — Как мучат автора те храбрые читатели с тучной, неповоротливой душой, которые, наталкиваясь на что-нибудь, всегда опрокидываются и каждый раз при этом ушибаются.
105
Мысли поэта. — Настоящие мысли истинных поэтов являются всегда как египтянки под покрывалом, из-под которого виднеются только глубокие очи мысли. Мысли поэта вообще не так ценны, как их считают: в оценку их входит плата за покрывало и за собственное любопытство.
106
Решать просто и с пользой. — Переходы, исполнение, пеструю игру аффектов — все это мы дарим автору, потому что все это несем с собой и предоставляем в пользу его книги, если он сам для нас чем-нибудь полезен.
107
Виланд. — Виланд писал по-немецки лучше, чем кто-либо, и при этом испытывал истинное наслаждение и неудовлетворенность мастера (его переводы писем Цицерона и Лукиана — лучшие немецкие переводы); но его мысли не оставляют нам пищи для размышления. Мы с трудом переносим его веселые нравоучения, как и его веселые безнравственные выходки: и те и другие стоят друг друга. Люди, наслаждавшиеся ими, были, может быть, лучше нас, — но им нужен был такой писатель, потому что им недоставало нашей живости. Гёте не был необходим немцам, и потому они не умеют им пользоваться. Доказательством тому могут служить наши выдающиеся государственные люди и художники: ни для кого из них Гёте не был и не мог быть наставником.
108
Редкие праздники. — Выразительная сжатость, спокойствие и зрелость — найдя эти качества у автора, остановись и празднуй долгий праздник среди пустыни: не скоро выпадет тебе такой счастливый случай.
109
Сокровища немецкой прозы. — Если исключить произведения Гёте и в особенности его «Беседы с Экерманом» — самую лучшую из всех немецких книг, — то что же, собственно говоря, останется нам еще из немецкой прозы такого, что можно было бы перечитывать не раз? Афоризмы Лихтенберга, первый том жизнеописания Юнга-Стилинга, «После лета» Адальберта Штифтера и «Люди Сельдвилы» Готфрида Келлера — вот пока и все книги, достойные внимания.
110
Литературный и разговорный слог. — Искусство писать прежде всего требует суррогата для тех способов выражения, которые находятся в распоряжении говорящего, т. е. мимики, ударения, тона, взглядов. Поэтому литературный язык сильно отличается от разговорного и представляет больше трудностей, так как не уступает ему в выразительности, при гораздо меньших средствах к ее достижению. Демосфен произносил свои речи не в том виде, как мы их читаем, — он переработал их для чтения. Речи Цицерона должны быть «демосфенизированы» для этой цели, а то от них отдает римским форумом больше, чем читатель в состоянии это вынести.
111
Осторожность при цитировании. — Юные авторы не знают, что любое удачное выражение, любая удачная мысль — хороши только в совокупности с другими, подобными им, выражениями и мыслями, что превосходная цитата может обратить в ничто целые страницы, даже целую книгу. Она как бы предостерегает читателя, говорит ему: «Будь внимателен: я — драгоценность, а все остальное рядом со мной — олово, простое, жалкое олово». Всякое слово, всякая мысль должны находиться, так сказать, в подходящем для них обществе. Это — первое правило изящного слога.
112
Как можно высказывать ошибочные суждения? — Можно спорить относительно того, в каком случае заблуждения приносят более вреда, — в том ли, когда они высказываются в неудачной форме, или в том, когда выдаются за непреложные истины. Разумеется, что в первом случае они вдвое вреднее, и их труднее выбить из головы, но, с другой стороны, действие их не так верно, как во втором случае: они менее заразительны.
113
Ограничение и увеличение. — Гомер ограничивал, уменьшал количество материала, но зато давал широкое развитие отдельным сценам. Так же точно постоянно поступают позднейшие трагики: каждый из них, сравнительно со своим предшественником, берет все меньшее и меньшее количество материала, но каждый в своем ограниченном, огороженном садике добивается наиболее роскошной полноты цветов.
114
Литература и мораль поясняют одна другую. — На греческой литературе можно проследить, какая сила способствовала развитию греческого духа, какими путями оно шло и в чем была его слабость. Ход умственного развития дает нам представление и о развитии греческой морали, как и вообще всякой морали. Мы видим, что мораль вначале была принудительной, суровой, затем постепенно смягчалась, и люди стали находить удовольствие при совершении известных поступков, при наличности известных форм и условий жизни; и в них явилось стремление сохранять их. Затем жизнь постепенно становится ареной для соревнования, наступает пресыщение, являются новые поводы для борьбы и для честолюбия, воскресают старые идеалы. Жизненная драма повторяется на глазах зрителей; они чувствуют себя утомленными ее зрелищем, и им кажется, что жизненный путь весь пройден... Тогда наступает остановка, передышка; источники живой воды теряются в песках. Это конец или по крайней мере — одно из окончаний.
115
Какие местности нравятся дольше всего. — Эта местность отличается многими чертами, достойными картины, но я не могу ясно формулировать производимого ею впечатления, так как в целом она остается для меня непонятной. Я замечаю, что все ландшафты, долго мне нравящиеся, при всем их разнообразии представляют из себя схему простых геометрических линий. Ни одна местность не может произвести художественного впечатления, если в ней отсутствует подобного рода математический субстрат. Правило это, может быть, применимо и к людям.
116
Чтение вслух. — При уменьи читать вслух предполагается и уменье излагать прочитанное, причем приходится употреблять и более бледные краски, которые, однако, необходимо уметь распределять в строгом соотношении к той главной, ярко рисующейся картине, которая проносится перед нашим умственным взором; и в этом искусстве надо быть очень сильным.
117
Драматическое чувство. — Кто не обладает четырьмя наиболее утонченными чувствами в искусстве, тот старается все уяснить себе посредством грубого пятого чувства, которое и есть драматическое чувство.
118
Гердер. — Гердер совсем не то, чем он представлялся (и чем он сам воображал себя): он совсем не великий мыслитель и изобретатель и не представляет из себя плодородной девственной почвы с богатым запасом непочатых сил. Но чутье его в высшей степени замечательно: он находит первые плоды каждого времени года и начинает срывать их раньше, чем другие, которые вследствие этого воображают, что он и вырастил их. Ум его всегда витал между светом и мраком, между старым и новым; он всегда, как подкрадывающийся к дичи охотник, первый оказывался там, где появлялись признаки переходного состояния, колебания, потрясений, где начиналась внутренняя работа жизни. Ему сообщалось свойственное весне оживление, но сам он не был весной!.. Порою, он, этот честолюбивый пастор, который так охотно сделался бы духовным папой своего времени, сознавал это, хотя и не хотел верить своему сознанию!.. Причина его страдания лежала в том, что он долгое время считал себя претендентом на венец в различных областях духа; он стремился даже к всемирному владычеству и имел приверженцев, веривших в него, к числу которых принадлежал и молодой Гёте. При раздаче царственных венцов на его долю не досталось ни одного. Кант, Гёте, затем первые настоящие немецкие историки и филологи отняли у него то, что он желал бы удержать, как принадлежащее ему, но что в тайной глубине своей души даже и не считал своим. И именно в те моменты, когда им овладевало сомнение в себе, он набрасывал на себя мантию величия и вдохновения: она слишком часто служила ему лишь покровом, помогавшим ему скрывать многое, утешавшее его и поддерживавшее в нем самообольщение. Он действительно обладал известной долей огня и вдохновения, но честолюбие его не довольствовалось этим. Оно побуждало его нетерпеливо раздувать пламя, которое только вспыхивало легким огоньком, трещало и дымило — слог его едва вспыхивает, но трещит и дымит, — тогда как ему хотелось раздуть его в яркое пламя, которое, однако, не разгоралось! Для него не было места за трапезой настоящих творцов, а его честолюбие мешало ему довольствоваться скромным положением в ряду наслаждающихся. Он был беспокойным гостем, который только прикасался к духовным трапезам, собранным немцами со всех концов света. Гердер никогда не знал настоящего насыщения и настоящей радости; в довершение всего он слишком часто бывал болен. Тогда к одру его нередко присаживалась нужда, и лицемерие навещало его. В нем было что-то болезненное, несвободное, и ему более, чем кому-либо из так называемых наших классиков, чужда простая, честная мужественность.
119
Запах слов. — Всякое слово имеет свой запах; существует гармония и дисгармония запахов, как и слов.
120
Изысканный слог. — Искусственный слог есть оскорбление для любителя изысканного слога.
121
Клятва. — Я не стану больше читать автора, если замечу, что он преднамеренно хотел написать книгу; я буду читать только тех авторов, идеи которых невольно составили книгу.
122
Художественная условность. — Гомер на три четверти состоит из условностей; то же самое можно сказать и об остальных греческих художниках, которые не отличались современной страстью к оригинальности. Условное нисколько не устрашало их, — наоборот, служило связью между ними и слушателями. Условные положения были средством сделать художественное произведение понятным для слушателей; это был с трудом заученный язык, которым художник выражал свои мысли. В особенности, если он, как греческий поэт и музыкант, желает одерживать победы каждым своим произведением — так как он привык к публичному состязанию с одним или двумя противниками — то непременным условием победы должно быть понимание со стороны аудитории, а это возможно лишь при соблюдении условных правил. Если художник изобретает на свой риск и страх нечто помимо общепризнанных условностей, то он в лучшем случае, когда изобретение его имеет успех, создает только новую условность. Можно считать обычным явлением, что все оригинальное возбуждает изумление, даже преклонение, но редко бывает понято. Упорно избегать условных правил — значит не желать быть понятым. На что же в таком случае указывает нам современная страсть к оригинальности.
123
Аффектация учености у художников. — Шиллер, подобно другим немецким писателям, думал, что если человек обладает умом, то это дает ему право писать импровизации на всевозможные трудные предметы. Его прозаические сочинения служат во всех отношениях образцом того, как именно не следует трактовать научные вопросы эстетики и морали; притом, сочинения эти представляют опасность для юных читателей, так как последние, изумляясь Шиллеру, как поэту, не отваживаются низко судить о нем, как о мыслителе и прозаике. Искушение, которому так легко поддается художник и которое заставляет его вступать в запретную область, чтобы оставить и свой след в науке — причем самый способный наименее всего удовлетворяется своим ремеслом и своей мастерской — это искушение увлекает художника так далеко, что весь мир узнает что, чего ему не следовало знать, а именно, что мыслительная область писателя-художника очень тесна и что в ней нет никакого порядка. Да почему бы ей не быть такой? Ведь он не живет в ней!.. Если склады его знаний частью пусты, частью наполнены разным хламом — то почему бы и нет? В сущности, это даже пристало для художника-ребенка... он слишком неприспособлен для усвоения самых элементарных научных приемов, не затрудняющих даже начинающих, — и этого ему нечего стыдиться! Зато он нередко обнаруживает немалое искусство в уменьи подражать всем ошибкам, всем научным промахам, неизбежным в сословии ученых, искренно веря, что если это и не самая суть дела, то по крайней мере кажется таковой. Смешнее всего в произведениях подобных художников то, что они, сами того не желая, пародируют ученые и нехудожественные натуры. Но раз он художник и только художник, то его положение относительно науки и не может быть ничем иным, как пародией.
124
Идея Фауста. — Ничтожная швея обольщена и становится несчастной; виновник несчастия — великий ученый всех четырех факультетов. Да разве это могло произойти естественным путем? Нет, разумеется, нет! Без помощи черта великий ученый был бы не в состоянии совершить этого. — Действительно ли это величайшая немецкая «трагическая идея», как полагают немцы? Но для Гёте и такая идея казалась чересчур страшной. Его мягкое сердце побудило его перенести после смерти молоденькую швейку, «эту прекрасную, единственный раз забывшуюся душу», поблизости к святым. Даже великого ученого — «прекрасного человека» с «туманными стремлениями», и того удалось ему вовремя переселить на небо, сыгравши в решительный момент злую шутку с дьяволом; там на небе любящие сердца снова встречаются. — Гёте выразился как-то, что его натура слишком миролюбива для настоящей трагедии.
125
Существуют ли немецкие классики? — Сент-Бев заметил однажды, что слово классик как-то странно звучит в некоторых литературах. Ну, кто может, например, говорить о немецких классиках?.. Что скажут на это наши немецкие книгопродавцы, которые готовы к имеющимся уже налицо пятидесяти немецким классикам, которых мы должны уже признавать, прибавить еще пятьдесят новых? Кажется, достаточно пролежать тридцать лет мертвым в могиле, чтобы потом вдруг совершенно неожиданно при трубном звуке воскреснуть в звании классика! И это в то время, когда у народа, имеющего шесть великих родоначальников литературы, пятеро уже устарели или на пути к этому; причем этот народ в наше время даже не считает нужным стыдиться этого, так как вышеупомянутые пятеро должны были отступить перед современными силами. — Взвесьте это по справедливости! Из числа их, как я уже раньше упоминал, надо исключить Гёте. Гёте принадлежит к литературе более высокой, чем национальные литературы; поэтому нельзя говорить, что величие его еще живет в народе или находится в периоде возникновения или уже устарело. Он жил и живет для немногих; для большинства он не что иное, как труба тщеславия, в которую время от времени трубят на немецкой территории. Гёте не только прекрасный и великий человек, Гёте — целая культура; в немецкой истории он представляет случайное явление. Кто, напр., из немецких политиков за последние семьдесят лет в состоянии был привести хотя бы одну цитату из Гёте? Тогда как отрывки из Шиллера и даже отрывочки из Лессинга все же были в большом употреблении! Клопшток самым почетным образом устарел еще при жизни и притом так основательно, что никто вплоть до настоящего дня не относился серьезно к его глубокомысленному сочинению последних лет — Республике ученых. Несчастие Гердера состояло в том, что его сочинения казались или слишком новыми или слишком устаревшими. Для утонченных и сильных умов (как, напр., Лихтенберг) даже главное сочинение Гердера — его «Мысли к истории человечества» — казалось устаревшим при первом его появлении. Виланд, который умел широко жить и давал жить другим, поспешил как умный человек умереть раньше, чем прекратилось его влияние. Лессинг, пожалуй, живет еще и поныне, но только среди юных, самых юных ученых. Шиллер же из рук юношей перешел в руки мальчишек, всякого рода немецких мальчишек. Первым признаком того, что книга устарела, служит то, что она делается достоянием все более и более незрелых возрастов!.. Но что же вытеснило этих пятерых отцов литературы, что привело к тому, что образованные и трудолюбивые люди уже не читают их? Более развитой вкус, большее количество знаний, большее уважение к истинному и действительному, т. е. те самые добродетели, которые насаждали в Германии эти пятеро лиц (а также десять или двадцать других менее громких имен) и которые, разросшись густым лесом, бросают на их могилы не только тень уважения, но и тень забвения. Однако классиков нельзя считать насаждателями интеллектуальных и литературных добродетелей; они скорее завершители, так сказать, остающиеся высшие светлые точки добродетелей, существовавших в народе, когда последний погибает, остающиеся потому, что они легче, свободнее, чище народа. Но пусть погружаются народы в мрак забвения — для человечества еще возможно высокое будущее, пока Европа продолжает жить в тридцати очень старых, но никогда не стареющих книгах — своих классиков.
126
Интересно, но не красиво. — В этой местности есть скрытый смысл, но его надо отгадать; куда ни посмотрю, я всюду вижу слова, намеки на слова, но не знаю, где мне искать их разгадки. Я верчусь и туда и сюда, пытаюсь читать то с одной стороны, то с другой и становлюсь похож на вертиголовку...
127
Против новаторов языка. — Вводить в язык новые или устаревшие выражения, употреблять редко встречающиеся или иностранные слова, пользуясь возможно большим количеством их — служит доказательством незрелого или испорченного вкуса. Благородная бедность в словах и вместе с тем замечательное мастерство в уменьи владеть ими характеризуют речь греческих художников. Они хотят обладать меньшим запасом слов, чем народ, — народ всегда богаче и архаизмами и новыми выражениями, — но они желают, чтобы это немногое было наилучшее. Их архаизмы и заимствования из иностранных наречий легко перечислить, но трудно выразить наше изумление, когда мы обращаем внимание на их легкий, изящный способ выражения, несмотря на то, что они пользуются, по-видимому, самыми обыденными и давно вышедшими из употребления словами и оборотами.
128
Печальные и серьезные авторы. — Автор, описывающий свои страдания, может быть назван печальным автором: серьезным же автором называется тот, который передает нам повесть о том, что он выстрадал и почему теперь живет в радости.
129
Здоровье вкуса. — Почему здоровье не так заразительно, как болезнь, в особенности, когда дело касается вкуса? Разве существуют эпидемии здоровья?
130
Намерение. — Не читать больше книг, которые как только родятся, уже погружаются в купель чернил.
131
Совершенствовать мысль. — Совершенствовать слог — значит совершенствовать мысль и больше ничего. — Кто с этим несогласен, того нечего убеждать.
132
Классические книги. — Самая слабая страница каждой классической книги это та, которая носит на себе явственный отпечаток родного языка автора.
133
Дурные книги. — Для книги требуются перо, чернила, письменный стол; но теперь обыкновенно перо, чернила и письменный стол вызывают потребность в книге... Вот почему теперь так мало хороших книг.
134
Присутствие смысла. — Публика, размышляя о картине, делается поэтом, а размышляя о стихотворении — исследователем. В тот момент, когда художник обращается к публике, ему не хватает здравого смысла, — не ума, а именно смысла...
135
Избранные мысли. — Изысканный слог выдающейся эпохи выбирает как слова, так и мысли, но пользуется при этом обычными, общеупотребительными словами и мыслями. Зрелому вкусу одинаково противны как слишком смелые новоиспеченные идеи, так и чрезмерно рискованные образы и выражения. Позднее как изысканные идеи, так и изысканные слова приобретают аромат посредственности: из них быстро улетучивается запах изысканности и остается только обыденный, общеупотребительный.
136
Главное основание порчи стиля. — Желание выказать в чем-либо больше чувства, чем его имеется на самом деле, портит стиль в языке и во всех искусствах. Всякое истинное искусство отличается скорей противоположной наклонностью: оно, подобно высоконравственному человеку, сдерживает свои чувства, не дает им вполне высказаться. Прекрасным примером стыдливости чувства служит Софокл. Чем с большею застенчивостью и сдержанностью высказывается чувство, тем яснее выступают его черты.
137
В извинение плохих стилистов. — Все легко высказанное редко бывает приятно для слуха и не имеет того значения, какого в действительности заслуживает. Это зависит от дурно воспитанного уха, которое от изучения того, что до сих пор называлось музыкой, должно перейти к изучению настоящей, высшей музыки, т. е. речи.
138
Перспектива с птичьего полета. — Как шумно и бурно несутся потоки с разных сторон к одной бездне! Движение их так стремительно и так пленяет зрение, что кажется, будто и обнаженные и покрытые лесом горные склоны не спускаются, а сбегают вниз. При этом зрелище приходишь в такое боязливо напряженное состояние, что кажется, будто во всем этом сказывается что-то враждебное, перед чем все должно пускаться в бегство и против чего только бездна представляет надежное убежище. Местность в этом виде не поддается кисти, если мы не парим над ней в воздухе, как птицы. В этом случае так называемая перспектива с птичьего полета не художественный произвол, а единственная возможность.
139
Рискованные сравнения. — Если рискованные сравнения не служат доказательством живой веселости писателя, то в них нужно видеть признак усталости его фантазии и во всяком случае признак дурного вкуса.
140
Танец в цепях. — Греческие художники, поэты, писатели, — невольно заставляют нас задавать себе вопрос: какого рода цепи налагают они на себя, приводя этим в восхищение современников и находя подражателей? Ведь то, что называется (в метрической речи) «открытием», есть в сущности не что иное, как произвольно наложенные на себя цепи. «Танцевать в цепях», чувствуя всю их тяжесть, и не только не обнаруживая этого, но, наборот, придавая своему танцу вид легкости, — вот кунстштюк, которым они желают удивить нас. Даже у Гомера мы видим много унаследованных формул и законов эпоса, при посредстве которых он исполнял свой танец. И сам он в свою очередь создал несколько условных правил, которым должны были следовать грядущие писатели. Это было как бы школой воспитания для греческих писателей: сначала они возлагали на себя многообразные цепи, полученные по наследству от предшествующих писателей, затем изобретали для себя новые и победоносно носили их. Трудность их работы и искусство преодолевать эту трудность были очевидны и приводили в изумление всех.
141
Полнота авторов. — Хороший писатель только под конец своей деятельности отличается полнотой. Кто же вступает на писательское поприще уже обладая полнотой, тот никогда не сделается хорошим писателем. Благороднейшие скаковые кони до тех пор худы, пока не отдыхают от своих побед.
142
Герои с одышкой. — Писатели и художники, страдающие одышкой чувства, заставляют и героев своих по большей части страдать одышкой; они не имеют понятия о том, что значит легкое, ровное дыхание.
143
Полуслепец. — Полуслепец — смертельный враг всех несдержанных авторов. Последние узнают о его злобе, когда он, захлопывая книгу, замечает при этом, что издателю ее понадобилось пятьдесят страниц, чтобы выразить всего пять мыслей. Причина его озлобления заключается в том, что он почти без всякой пользы для себя подвергал остаток своего зрения опасности. — Один полуслепец сказал: все авторы слишком распущены.
144
Слог бессмертия. — Фукидид и Тацит оба при обработке своих произведений думали о их бессмертии. Если бы мы не знали ничего об их цели, то легко догадались бы о ней по их слогу. Первый для достижения бессмертия вываривал свои мысли, а второй солил их, и оба, повидимому, не ошиблись в расчетах.
145
Против образов и сравнений. — Образами и сравнениями убеждают, но ничего не доказывают. Поэтому наука так и боится всяких образов и сравнений; она избегает всего, что может сразу убедить и заставить поверить; она предпочитает, наоборот, самую холодную недоверчивость, почему стиль ее лишен украшений и представляет из себя, так сказать, голые стены. Недоверие есть пробный камень, которым определяется чистое золото достоверности.
146
Осторожность. — Тот, кому не хватает основательных знаний, должен остерегаться писать в Германии. Добрый немец в таком случае не говорит: «он невежда», а находит, что «он человек сомнительного характера». Впрочем, такое поспешное суждение делает честь немцам.
147
Размалеванный остов. — Размалеванными остовами можно назвать писателей, которые искусственным подкрашиванием желали бы заменить свой недостаток в мускулах.
148
Высокий слог и более возвышенный. — Можно скорее научиться писать высоким слогом, чем легким и гладким. Это обстоятельство находится в зависимости от нравственных причин.
149
Себастьян Бах. — Если мы не имеем основательных знаний в контрапункте и всякого рода фугах, то, слушая музыку Баха, лишаемся специального артистического наслаждения. Но и в качестве обыкновенных слушателей его музыки мы испытываем такое приятное чувство, как если бы (выражаясь грандиозным языком Гёте) мы присутствовали при сотворении мира. Другими словами: мы чувствуем, что нарождается нечто великое, чего еще пока нет, что нарождается наша великая современная музыка. Она покорила мир тем, что покорила мистику национальности, контрапункт. В Бахе слишком много еще грубого христианства, грубой неметчины и схоластики. Хоть он и стоит на пороге европейской (современной) музыки, но взор его обращен к средним векам.
150
Гендель. — Гендель, отличаясь в замысле смелостью, правильным пониманием, силою, стремлением к новаторству, героическими порывами, часто при выполнении приходил в смущение и оказывался холодным и как бы утомленным собою. Тогда он применял к делу некоторые уже испытанные методы, писал быстро и радовался, когда оканчивал работу, но радовался не так, как радовались другие творцы по завершении их трудов.
151
Гайдн. — Гайдн обладал гениальностью, насколько она совместима с хорошим человеком. Он доходит как раз до того пункта, где нравственность сходится с умом. Что же касается до его музыки, то он писал только такую, которая «не имеет прошедшего».
152
Бетховен и Моцарт. — Музыка Бетховена часто приводит нас в глубокое умиление, совершенно неожиданно поражая наш слух тою «невинностью звуков», которая давно казалась нам утраченной; это — музыка, которая выше всякой музыки. — В песне нищих и детей на улице, в однообразных напевах бродячих итальянцев, в пляске где-нибудь в деревенском кабачке или в веселых танцах карнавала находит он свои мелодии. Подобно пчеле, собирающей мед, улавливает он и тут и там то звук, то короткую музыкальную фразу... Для него они составляют преображенные воспоминания «лучшего мира». Такого мнения был Платон об идеях. Моцарт иначе относится к своим мелодиям; он находит вдохновение не в музыкальных звуках, а в наблюдении над жизнью, над шумной, южною жизнью. Когда он и не жил в Италии, он постоянно мечтал о ней.
153
Речитатив. — Некогда речитатив был сух; теперь же мы живем во времена влажного речитатива: он попал в воду и стал игралищем волн.
154
«Веселая» музыка. — Если человек долгое время был лишен музыки, то она действует на него, как крепкое южное вино, быстро входя в кровь и приводя душу в оцепенелое, полубодрственное, полусонное состояние. Таково действие именно веселой музыки, которая одновременно вызывает в нас горечь и боль, скуку и тоску по родине, постоянно вынуждая все глотать и глотать это, как подслащенную отраву. При этом стены залы, в которой гремит веселая музыка, как бы суживаются, свет меркнет и погасает... Наконец, человеку начинает казаться, что звуки музыки долетают до него из тюрьмы, где несчастный узник не может сомкнуть глаз от тоски по родине.
155
Франц Шуберт. — Франц Шуберт как артист стоит ниже других великих композиторов, но последние оставили ему богатейшее музыкальное наследство. Он расточал его такой щедрой рукой и так охотно делился им, что, пожалуй, еще столетия два композиторы будут пользоваться его идеями и замыслами. Его произведения представляют сокровищницу еще неразработанных идей; — другие достигнут величия, воспользовавшись ими. Если Бетховена можно назвать идеальным слушателем простого музыканта, то Шуберт с полным правом может считать себя таким идеальным музыкантом.
156
Новейший стиль музыкальной игры. — Великий трагико-драматический стиль в музыке приобретает свой характер от подражания, стараясь передать все приемы великого грешника в том виде, каким он представляется с точки зрения католицизма, т. е. в виде человека, медленно двигающегося, страстно предающегося мечтам, которого мучения совести заставляют бросаться туда и сюда, с ужасом обращаться в бегство, в восторге пускаться в преследование или в отчаянии останавливаться, — словом, человека со всеми атрибутами великой греховности. Вообще этот стиль игры в применении ко всякой музыке только и объясняется предложением католика, что все люди — великие грешники и ничего другого не делают, как только грешат, а так как музыка служит изображением всех действий и поступков человека, то она и должна постоянно употреблять мимический язык великого грешника. Однако слушатель, который не настолько католик, чтобы усвоить себе эту логику, в праве воскликнуть с ужасом: «Да скажите же, ради самого неба, каким образом греховность стала музыкой!»
157
Феликс Мендельсон. — Музыка Феликса Мендельсона служит доказательством его вкуса ко всему хорошему, что было до него. Она постоянно указывает на прошлое. Поэтому мог ли Мендельсон иметь многое впереди или рассчитывать на далекое будущее? Да и вопрос, добивался ли он этого... Он обладал одной добродетелью, которая редко встречается между артистами: в нем было развито чувство признательности без всяких задних мыслей; но ведь и эта добродетель указывает только на прошлое.
158
Одна матерь искусств. — В наш скептический век благочестие выражается грубым тщеславием, почти доходящим до геройства. Теперь уже недостаточно фанатического опускания очей и преклонения колен. Нет ничего невероятного в том, что тщеславие сделается последним выражением благочестия и отцом последней католической церковной музыки, как оно уже было отцом последнего церковного архитектурного стиля. (Стиль этот называют иезуитским).
159
Свобода в цепях — княжеская свобода. — Последний из современных музыкантов, подобно Леонарду, понимавший красоту и молившийся на нее, был поляк «неподражаемый»: Шопен, — все музыканты, бывшие до него и после него, не имеют права на этот эпитет. У Шопена то же княжеское благородство в соблюдении музыкальных условностей, какое выказывал и Рафаэль своим употреблением самых простых и обыкновенных красок; только у Шопена оно выражается не в красках, а в простоте ритма и мелодий, которым он, рожденный среди этикета, только и придавал значение, как самый свободный и грациозный дух, играя и резвясь в оковах этикета без всякого издевательства над ним.
160
Баркаролла Шопена. — Почти в любом состоянии и при всяком образе жизни могут быть блаженные минуты. Их-то и умеют отыскивать истинные художники. Подобные минуты встречаются даже в жизни на морском берегу, — жизни скучной, грязной, нездоровой, протекающей среди шумной, алчной толпы всякого сброда. Такую блаженную минуту изобразил Шопен в своей баркаролле и притом с такою звучностью, что сами боги в долгие летние вечера не отказались бы лежать в челноке и наслаждаться ею.
161
Роберт Шуман. — Тот образ «юноши», о каком мечтали в первую треть нашего столетия романтические поэты Германии и Франции, в совершенстве выражен в пении и музыке Роберта Шумана, который сам был вечным юношей, пока чувствовал себя в полном обладании своих сил. Правда, у него есть такие моменты, когда его музыка напоминает вечную «старую деву».
162
Драматические певцы. — «Почему поет этот нищий?» — Потому, вероятно, что он не умеет вопить. — «В таком случае он прав. Но правы ли наши драматические певцы, которые вопят потому, что не умеют петь?...»
163
Драматическая музыка. — Для человека, не видящего, что происходит на сцене, драматическая музыка такая же нелепость, как длинный комментарий к давно утерянному тексту. Драматическая музыка требует, чтобы уши были там, где у нас глаза. Но это насилие над Эвтерпой: эта бедная муза желает, чтобы ей оставили уши и глаза на том же месте, где эти органы находятся и у остальных муз.
164
Победа и рассудительность. — К сожалению, и в эстетических битвах, которые художники вызывают своими произведениям и защитительными речами, верх нередко одерживает сила, а не рассудок. Теперь всеми признано за исторический факт, что Глюк был прав в своем споре с Пиччини. Во всяком случае, он восторжествовал в споре: сила была на его стороне.
165
О принципе исполнения в музыке. — Неужели нынешние виртуозы по части музыкальных выполнений действительно верят, что высшее требование их искусства состоит в том, чтобы всякой пьесе придать возможно больше выпуклости и во что бы то ни стало драматизировать ее? Но не будет ли это грехом в применении к Моцарту, напр.? Грехом против веселого, солнечного, нежного, легкомысленного духа его музыки? Ведь серьезность Моцарта не имеет в себе ничего страшного и отличается добродушием; образы его не выскакивают из стены, чтобы навести на зрителей ужас и обратить их в бегство. Или вы полагаете, что музыка Моцарта равнозначаща «с музыкой Каменного гостя»? Да и не одна моцартовская музыка, а и всякая другая? Вы возражаете, что принцип ваш подтверждает тем действием, какое оказывает ваша музыка на слушателей. И вы были бы правы, если бы нельзя было предложить вам вопроса: «На кого же действует эта музыка и на кого собственно желал бы подействовать великий артист? Разумеется — не на толпу! не на незрелых! не на сентиментальных! не на болезненных! Но, главным образом, не на тупиц!
166
Нынешняя музыка. — Наша современная музыка с ее сильными легкими и слабыми нервами прежде всего пугается самой себя.
167
Где музыка чувствует себя как дома. — Музыка достигает наибольшей власти между людьми, которые не могут или не смеют высказывать своих суждений. Ее преуспеянию содействуют главным образом князья, желающие, чтобы в их присутствии поменьше критиковали и вообще поменьше думали; затем — те общества, которые, находясь под гнетом (светским или духовным), должны выработать в себе привычку к молчанию, но которые тем сильнее ощущают потребность в волшебном средстве развлечения от угнетающей их скуки (средством этим обыкновенно служат постоянная влюбленность и постоянная музыка); в-третьих, наконец, целые народы, у которых нет никакого общества, но зато тем больше имеется отдельных единиц с наклонностью к уединению, к туманным идеям, к преклонению перед всем невыразимым: они и являются музыкантами в душе. — Греки, как народ, любивший прения и рассуждения, терпел музыку, только как приправу к другим искусствам, о которых можно действительно говорить и спорить, тогда как музыка едва ли могла вызвать в голове какую-либо определенную мысль. — Пифагорейцы, представляющие во многих отношениях исключение между греками, были, как говорят, великие музыканты; они же придумали и пятилетнее молчание; но диалектика не относится к числу их изобретаний.
168
Сентиментальность в музыке. — Чем сильнее мы чувствуем влечение к серьезной и высокой музыке, тем больше по временам проявляется в нас склонность поддаваться очарованию музыкальных произведений противоположного характера, от которых мы окончательно таем. Говоря это, я разумею самые простые итальянские оперные мелодии; несмотря на однообразие ритма и наивную гармонию, в них как бы напевает нам сама душа музыки. Согласны ли вы, фарисеи хорошего вкуса, с этим или нет, но это так, и мне остается только задать вам эту загадку и самому немного помочь вам разгадать ее. — Когда мы были еще детьми, мы впервые отведали сладость многих вещей и никогда впоследствии мед их не казался нам таким сладким, как в то время: он манил к жизни, к долгой, долгой жизни, в лице и первой весны, и первых цветов, и первых мотыльков, и первой дружбы. В то время — это было, может быть, на девятом году нашей жизни — мы услышали и первую музыку; первую понятную для нас, такую простую и наивную, что она мало чем отличалась от бесхитростного мотива колыбельной песни. (К восприятию даже самых незначительных «откровений» искусства надо быть однако до известной степени подготовленным; никакого «непосредственного» действия искусства не бывает, как бы красно ни толковали об этом философы). Итальянские мелодии и напоминают нам о том первом испытанном нами музыкальном наслаждении, — самом сильном в нашей жизни, — о чувстве детского блаженства, об утрате невозвратного детства, этого самого неоценимого сокровища. Мелодии эти затрагивают в нашей душе такие струны, которые под влиянием серьезной музыки едва ли в состоянии были бы звучать. — Такая смесь эстетического наслаждения с нравственной печалью, которую принято теперь свысока называть сентиментальностью, соответствует настроению Фауста в конце первой сцены. Эта сентиментальность слушателей служит во благо итальянской музыки, которую тонкие ценители искусства, чистокровные эстетики, обыкновенно любят игнорировать. Впрочем, всякая музыка только тогда очаровывает нас, когда говорит с нами языком нашего прошлого; поэтому человеку, не посвященному в тайны искусства, старая музыка и кажется всегда лучше новой: новая музыка не пробуждает еще «сентиментальности», составляющей, как сказано, существенный элемент наслаждения для всякого, кто наслаждается ею не как природный артист, а как обыкновенный человек.
169
Как любители музыки. — Наконец, мы любим музыку, как любим лунный свет. Ни музыка, ни лунный свет не вытесняют солнца; они только, насколько это возможно для них, освещают наши ночи. Но, подшутить и подсмеяться мы все-таки можем над ними? По крайней мере хоть время от времени и слегка? Над человеком на луне! над женщиной в музыке!
170
Искусство в век труда. — В нас живет сознание, что наш век есть век труда. Это не позволяет нам посвящать лучшие часы дня искусству, хотя бы самому почетному и великому. Мы ищем в искусстве отдохновения, наслаждаемся им на досуге и посвящаем ему только остатки нашего времени, наших сил. — Таков общий факт, изменивший отношение искусства к жизни. Требуя значительной затраты времени и сил от его почитателей, оно встречает противодействие в людях трудолюбивых и деловитых; таким образом искусство как бы предназначается для людей праздных, бессовестных, которые однако уже по природе своей не склонны признавать великого искусства и считают требования последнего неосновательными. Итак искусство должно было бы погибнуть за недостатком свежего воздуха и за невозможностью свободно дышать: но оно пытается под другим, более грубым видом приспособиться к обстоятельствам, научиться дышать тем воздухом (или по меньшей мере выносить его), который составляет существенный элемент низшего искусства, искусства для забавы, для приятного развлечения. Мы видим теперь повсеместно, что артисты великих искусств обещают нам отдых и развлечение: что они обращаются к утомленным, и умоляют последних пожертвовать им вечерними часами их трудового дня — совершенно, как артисты, стремящиеся забавлять и вполне довольствующиеся если им удается одержать победу над нахмуренным лбом и опущенным взором. Но какими же приемами пользуются их более великие современники? О, в запасе у них имеются сильнейшие возбудительные средства, от которых могут встрепенуться даже полумертвые. В их распоряжении находятся средства оглушать человека, потрясать его, доводить до упоения, до судорожных рыданий. Благодаря этим средствам, они торжествуют над утомленным человеком; вызывают в нем искусственное оживление, так что становится вне себя от восхищения и ужаса. Употребление таких средств опасно, но имеем ли мы право, вследствие этого, негодовать на искусство в том виде, как оно выражается в опере, трагедии и музыке, и считать его коварным и греховным? Разумеется, нет. Само искусство во сто раз охотнее предпочло бы действовать при более чистой атмосфере, при ясном свете и обращаться к зрителям и слушателям, душа которых еще не утомилась от дневных забот и полна утренней силы и свежести. Будем признательны искусству и за то, что оно еще существует при таких обстоятельствах, а не покинуло нас совсем; но и признаем тот факт, что оно сделается негодным, когда снова наступят свободные дни, полные торжества и радости.
171
Служители науки и другие ученые. — Деловых ученых, преуспевающих на поприще науки, можно назвать «приставленными» к науке. Если уже в молодые годы они упражняют в достаточной степени проницательность, знакомство с фактами, верность руки и взгляда, то какой-нибудь ученый, старше их годами, приставляет их к такой отрасли науки, где способности их могут принести наибольшую пользу. С течением времени, они научаются распознавать, где наука их представляет больше всего пробелов и недостатков, и сами стараются пристроиться там, где нужно. Такие натуры существуют для науки. Но встречаются и другие, более редкие натуры. Они редко достигают успеха, хотя это вполне зрелые люди. Отношение их к науке иное: не они существуют для науки, а «наука для них»; по крайней мере они сами убеждены в этом. Это люди по большей части неприятные, гордые, упрямые, но почти всегда производящие известное очарование на окружающих. Их нельзя назвать ни «представителями» науки, ни служителями ее. С царственным равнодушием они пользуются положениями, выработанными и утвержденными другими, к которым они относятся как к людям низшей породы и которых редко удостаивают даже умеренной похвалы. А между тем дарования у них те же и зачастую развиты даже меньше, чем у первых. Кроме того, им свойственна известная ограниченность, которой нет у тех, и благодаря которой они неспособны занять какого-бы то ни было определенного поста и сделаться полезным орудием — они могут дышать только собственным воздухом, жить на собственной почве. Эта ограниченность внушает им мысль, что все в науке «принадлежит им», т. е. что они все могут перенести в свою атмосферу, в свою область. Они вечно воображают, что собирают свою повсюду рассеянную «собственность». Если им препятствуют в устройстве их собственного гнезда, они погибают, как бесприютные птицы; лишение свободы для них равносильно сухотке. Если же они, подобно первым, посвящают себя какой-либо отдельной области науки, то выбирают только такую, где могут произрастать нужные для них плоды и семена. Им нет никакого дела до того, что наука, взятая в целом, имеет невозделанные и дурно обработанные области. В них полное отсутствие беспристрастного отношения к вопросам знания; они насквозь проникнуты субъективизмом, почему все их взгляды и знания носят на себе отпечаток их индивидуальности и представляют живую энциклопедию, отдельные части которой тесно связаны между собою, цепляются одна за другую, питаются одной пищей, и в общем имеют свой особенный воздух и свой особенный запах. Такие натуры, придавая всем образам отпечаток своей личности, нередко приводят к ошибочному заключению, будто наука (и даже вся философия) представляет уже законченное целое и достигла цели. Очарование это производит жизненность их образов. По временам вызванное ими заблуждение бывало роковым для науки и заставляло вышеупомянутых тружеников мысли впадать в ошибки. Но когда господствуют сухость и всеобщее изнеможение, эти люди приносят отраду и действуют как сладостный освежающий отдых в прохладной тени. Таких людей обыкновенно называют философами.
172
Признание таланта. — Однажды, когда я проходил по деревушке 3., один мальчик начал изо всех сил хлопать кнутом. Видно было, что он мастер своего дела и сознает это. Я бросил на него взгляд, выражающий признание его искусства, которое в сущности возбуждало во мне очень неприятное ощущение. Так поступаем мы и при признании многих талантов. Мы доставляем им удовольствие, а они причиняют нам неприятность.
173
Смех и улыбка. — Чем радостнее и увереннее ум, тем больше отвыкает человек громко смеяться. Взамен этого на губах его играет постоянная улыбка, как знак его изумления перед множеством скрытых утех разумного существования.
174
Поддержка больного. — Как при душевных страданиях люди рвут на себе волосы, бьются головой, расцарапывают себе лицо или даже, подобно Эдипу, выкалывают себе глаза, так и при сильных телесных страданиях для уменьшения их они стараются вызвать в себе какое-либо сильное горькое чувство: или вспоминают о своих врагах и клеветниках, или в мрачных красках рисуют себе будущее, или же наконец мысленно осыпают отсутствующего оскорблениями и наносят ему удары кинжала. Таким образом, иногда один дьявол, действительно, вытесняет другого, но тогда этот другой остается. — Поэтому можно посоветовать больному прибегать и к другому способу для отвлечения своего внимания; способ этот, повидимому, также уменьшает страдание: пусть больной мечтает о тех благодеяниях и милостях, которыми он может осыпать своего друга и недруга.
175
Посредственность, как маска. — Посредственность — чрезвычайно удачная маска, которою может прикрываться сильный ум, чтобы скрыть свое превосходство над толпой, т. е. над людьми посредственными. Сильный ум надевает эту маску ради толпы, чтобы не раздражать ее, часто из-за одного сострадания и доброты.
176
Терпеливые. — Пиния как будто прислушивается, ель как будто чего-то ждет; и та и другая не выказывают нетерпения: они не думают о маленьких людях, движущихся под ними и снедаемых нетерпением и любопытством.
177
Лучшие шутки. — Я всегда с великим удовольствием приветствую шутку, когда она стоит вместо тяжелой, неудобопонятной мысли. Я смотрю на нее как на намек, как на условное подмигивание.
178
Необходимая принадлежность всякого почитания. — Ни в коем случае нельзя допускать людей, любящих все подвергать основательной чистке и вытряхиванью, туда, где прошлое пользуется почетом. Оно всегда должно быть немножко покрыто пылью, грязью и мусором.
179
Великая опасность, угрожающая ученым. — Наиболее серьезным и основательным ученым грозит именно опасность видеть, как цель их жизни постепенно мельчает, и чувствовать как во вторую половину их жизни они становятся все угрюмее и неуживчивее. Они вступают в святилище науки с широкими надеждами, ставят себе смелые задачи, цель которых уже вперед намечена их фантазией; но наступает момент когда, как и в жизни великих мореплавателей, знания, предположения, силы, — слабеют прежде, чем впервые покажется вдали желанный берег. С каждым годом исследователь все больше и больше убеждается в том, что если он желает вполне разрешить какую-нибудь задачу, то должен насколько возможно сузить ее границы и постараться избежать той непроизводительной затраты сил, от которой так страдала наука в ранние периоды своего существования: десять человек разрешали вопросы и все же одиннадцатому приходилось сказать последнее и лучшее слово. Чем больше ученый привыкает держаться этого способа разрешения задач, тем более находит он в нем удовольствие; но вместе с тем возрастает и строгость его требований относительно того, что в данном случае следует считать полным разрешением проблемы. Он устраняет все, что в этом смысле должно оставаться не вполне выясненным; все только наполовину разрешимое вызывает в нем чувство недовольства, как и все, что может представлять собою известную достоверность только в общем и самом неопределенном. Его юношеские планы разбиваются у него на глазах; от них едва остаются кое-какие узлы и узелки, и ученый находит теперь отраду в том, чтобы применять свои силы к распутыванию их. И тут-то, в разгаре этой полезной неустанной деятельности, внезапно овладевает им, этим стареющим человеком, глубокое уныние, нечто вроде угрызений совести. Он всматривается в себя и видит, как он изменился: он стал как будто меньше, ничтожнее, обратился в искусного карлика; его мучит мысль, не выбрал ли он того маленького дела, в котором преуспевает, ради личных удобств, не есть ли это простая уловка, чтобы избежать напоминания о величии жизни и её задачах?.. Но он к ним вернуться уже не в состоянии — время его миновало.
180
Учителя в период господства книг. — Вследствие того, что самообразование и совместные занятия делаются все более и более общим явлением, учитель — в обычном смысле этого слова — становится почти ненужным. Для товарищей, жаждущих сообща учиться и стремящихся приобрести различного рода познания, книги представляют к этому более короткий и естественный путь, чем «школа» и «учитель».
181
Тщеславие как великое полезное свойство. — В первобытные времена сильный человек относился самым хищническим образом не только к природе, но и к обществу и к единичным слабым личностям: он извлекал из них всю возможную пользу и шел дальше. Так как жизнь его была не обеспечена и голод чередовался в ней с изобилием, то он убивал при случае большее количество зверей, чем мог съесть, и грабил большее количество людей, чем было нужно для удовлетворения его потребностей. Проявление его власти было ничем иным как проявлением его мстительного чувства против тяжелого и опасного существования. Вот почему он желал казаться более могущественным, чем был на самом деле, и пользовался всяким случаем, чтобы убедить в этом других. Чем больше наводил он страху, тем сильней увеличивалась его власть. Он скоро подмечал, что его возвеличивает или унижает не то, что он есть на самом деле, а то, за что он выдает себя. В этом и заключается источник тщеславия. Могущественный всеми средствами старается увеличить веру в свое могущество. — Подвластные и служащие ему люди, трепещущие перед ним, знают, что ценность их обусловливается тем значением, которое он им придает, и вот они трудятся не ради собственного своего удовлетворения, а для поддержания своего значения в его глазах. Мы знакомы с тщеславием только в более слабых его формах, в сублимированных небольших его дозах, потому что те условия, при которых мы теперь живем, значительно изменились и смягчились. Но первоначально тщеславие было в высшей степени полезным свойством, самым сильным средством самосохранения. Притом тщеславие было тем сильнее, чем умнее была личность, так как увеличить веру во власть легче, чем увеличить самую власть, но, разумеется, только для человека, обладающего умом: а ум в первобытные времена был равнозначащ с хитростью и коварством.
182
Показатели культуры. — Верных показателей культуры так мало, что человек должен радоваться, если он имеет хоть один несомненный признак, которым может руководствоваться в домашнем обиходе и при культивировании своего сада. Чтобы определить, принадлежит ли человек к числу наших сторонников или нет — я разумею — к числу свободных мыслителей — надо обратить внимание на его отношение к католичеству. Если он относится к нему не критически, то мы повертываемся к нему спиной: он представитель дурного воздуха и дурной погоды. Наша задача состоит вовсе не в том, чтобы объяснять таким людям, что такое сирокко. У них есть свои наставники погоды и просвещения; если они и их не хотят слушать, то...
183
Для гнева и наказания есть свое время. — Гнев и наказание — дары, унаследованные нами от зверей. Человек только тогда сделается совершеннолетним, когда он эти дары снова возвратит животным. В этом факте скрыта одна из величайших идей, какими только могут обладать люди, а именно — идея о прогрессе всех прогрессов. — Заглянем за несколько тысячелетий вперед, друзья мои! Людям впереди предстоит еще много радостей, каких и не предвкушают современные люди! И мы не только можем мечтать об этих радостях, но и готовы верить и клясться, что они неизбежны, если только развитие человеческого разума не остановится! Наступит время, когда логический грех, таящийся в гневе и наказаниях, совершаемых и отдельным лицом и обществом, сделается невозможным; когда расстояние, отделяющее голову от сердца, сделается настолько близко, насколько оно далеко теперь. Да и теперь расстояние это уже не так велико, как было первоначально, что вполне становится очевидно при обзоре общего хода человеческого развития. И человек, посвятивший себя наблюдению над внутренней работой жизни, с гордой радостью убеждается, как сократилось это расстояние между головой и серцем, какая общность появилась в их действиях, и в нем в силу этого пробуждаются смелые надежды на еще лучшее будущее в этом отношении.
184
Происхождение «пессимистов». — Немного хорошей пищи часто влияет на то, как мы смотрим на будущее: с надеждой или с унынием. Это верно даже по отношению к самым возвышенным и духовным сферам человека. Недовольство и мрачный взгляд на жизнь унаследованы современным человечеством от предшествоваших голодавших поколений. На наших художниках и поэтах, несмотря на роскошную жизнь, нередко можно заметить, что они не знатного поисхождения и что они восприняли в свою плоть и кровь многое из того, чем отличались их предки, жившие в угнетении и впроголодь. Это ясно обнаруживается в выборе ими сюжетов и красок для своих произведений. Культура греков есть культура людей, пользовавшихся достатком и притом людей древних. Они по меньшей мере на два столетия жили лучше, чем мы (лучше во всех отношениях, так как отличались простотою в пище и питье); и вот в конце концов мозг их достиг такого утонченного развития, кровь, подобно светлому вину, веселящему сердце, пробегала с такой быстротой по их жилам, что все доброе и лучшее выступало у них ясно, прекрасно и радостно, а не являлось в угрюмом вынужденном виде.
185
О разумной смерти. — Что разумнее: остановить ли машину, когда работа, которая требовалась от нее, покончена, или оставить ее действовать, пока она не остановится сама, т. е. пока она окончательно не испортится? Последнее не является ли напрасной тратой стоимости ее содержания, злоупотреблением силами к вниманием людей служивших ей тратой того, что крайне нужно в другом месте? Не развивается ли вообще некоторого рода недоверие к машинам при виде такого дорогого, но совершенно бесцельного и бесполезного пользования ими? — Я говорю о непроизвольной (естественной) и о произвольной (сознательной) смерти. Естественная смерть вполне независима от разума и потому вполне неразумна, тут жалкая субстанция оболочки определяет, долго ли просуществует заключенное в ней зерно; и, следовательно, больной тупоумный тюремщик является распорядителем, назначающим срок, когда должен умереть его знатный узник. Естественная смерть — это самоубийство природы, т. е. уничтожение разумнейшего существа тем неразумным, что неразрывно связано с ним. Только при мистическом освещении все это кажется в ином свете, так как при этом предполагается, что высший разум отдает повеление, которому низший должен подчиняться. Но, оставляя мистику в стороне, мы видим, что естественная смерть вовсе не заслуживает возвеличения. — Однако такое мудрое упорядочение вопроса о смерти и о времени смерти принадлежит еще непонятной и безнравственной с теперешней точки зрения морали будущего, заря которой наполняет сердце наше неописуемым счастьем.
186
Возврат к прежним формам жизни. — Все преступные люди отодвигают общество на более низкую ступень культуры, чем та, на которой оно находится: они влияют регрессивно. Стоит только вспомнить о тех орудиях, которые общество создает и поддерживает ради самозащиты — искусную полицию, тюремщиков, палачей; причем не следует забывать и публичных обвинителей и адвокатов. Затем остается еще вопрос, не представляют ли сами судьи, с налагаемыми ими наказаниями, т. е. вообще вся судебная процедура, такого явления, которое действует на непреступников скорее угнетающим, чем возвышающим образом. Меры, принимаемые обществом для самозащиты и его месть никогда не удастся облечь в тогу невинности. И все развитое человечество скорбит каждый раз, когда общество в своих целях пользуется человеком как средством и приносит его в жертву.
187
Война, как целебное средство. — Народам, приходящим в упадок и истощение, можно было бы посоветовать в виде целебного средства войну, в том случае, разумеется, если они еще желают продолжать жить — ведь для излечения сухотки народов пригодны только самые зверские средства. Впрочем, вечное желание жить, нерешимость умереть — свидетельствуют уже о дряхлости чувств. Чем жизнь полнее и деятельнее, тем скорее человек готов отдать ее за любой добрый высокий миг блаженства. Народ, который так живет и чувствует, не нуждается в войнах.
188
Пересадка духовная и телесная как врачебное средство. — Различные культуры — все равно, что различные климаты для духа: каждый из них может быть вреден для одного организма и полезен для другого. История в целом, как наука о различных культурах, есть собственно учение о средствах к излечению, но не учение об исцелении. Только тот врач и нужен, который пользуется этим учением и на основании его на время или навсегда посылает больного в климат соостветствующий его здоровью. — Рекомендовать как универсальное средство для излечения одну какую-либо определенную культуру нельзя, так как при этом вымерли бы многие в высшей степени полезные породы людей, которые не в состоянии дышать ею. История должна находить для них подходящий воздух и по возможности сохранять их: ведь люди и отсталых культур имеют свою ценность. В целях как духовного, так и телесного исцеления человеку необходимо ознакомиться с медицинской географией и определить, какие местности на земле наиболее способствуют вырождению, какие развитию болезней и какие, наоборот, представляют из себя санаторий. Постепенное, но беспрерывное пересаживанье народов, семейств и отдельных лиц их одного климата в другой, более благоприятный для них, приведет в конце концов к тому, что наследственные физические недуги будут побеждены. Вся земля представит из себя тогда ряд санитарных станций.
189
Древо человечества и разум. — То, чего вы в вашей старческой недальновидности опасаетесь как перенаселения земли, представляет для людей, полных надежды, задачу: как обратить человечество в дерево, которое осенило бы всю землю, в дерево со многими миллиардами цветов, долженствующих принести плоды; как подготовить почву, чтобы она могла пропитать это дерево; как увеличить недостаточный теперь приток соков и сил в бесчисленных сосудах, чтобы их хватило для питания как целого так и отдельных частей. Подобная задача служит мерилом полезности или бесполезности современного человека. Задача эта безгранично велика и смела: мы все должны стремиться к тому, чтобы не дать дереву подгнить раньше времени. Историческому уму удается представить себе всю жизнь и все дела человечества в таком же наглядном виде, в каком нам представляется жизнь муравьев с их искусными сооружениями. При поверхностном суждении можно, пожалуй, допустить, что человечество, как и муравьи, руководствуется в своих действиях инстинктом. Но при более строгом исследовании мы видим, что народы в течении столетий неутомимо трудятся над изысканием и испытанием способов, при посредстве которых можно было бы достигнуть наибольшего благосостояния наибольшему количеству людей и даже всему человечеству. И сколько бы испытание этих способов ни причиняло вреда отдельным лицам, народам, векам, однако вред этот только делает каждый раз отдельных людей умнее и через них разумность медленно распространяется на учреждения целых времен и народов. Ведь и муравьи заблуждаются и впадают в ошибки; человечество в свою очередь, благодаря нелепым способам, может, конечно, прийти к истощению и раньше времени погибнуть: ни у тех, ни у других нет верного, безошибочного инстинкта, который бы руководил ими. Мы должны скорее взглянуть прямо в лицо великой задаче и подготовить почву для царства самого величайшего и радостного плодородия, — такова задача разума!
190
В похвалу бескорыстного и о его происхождении. — Между двумя смежными властителями в течение многих лет существовала вражда; враги опустошали друг у друга хлебные поля, угоняли скот, сжигали селения, но так как силы противников были приблизительно равны, то борьба эта велась без решительного исхода. Третий властитель, благодаря замкнутости своих владений, мог держаться некоторое время в стороне от этих распрей; однако, имея основание опасаться, что настанет день, когда один из его сварливых соседей одержит победу над другим, он с благими желаниями торжественно обратился к враждующим и предложил им заключить между собою мир; при этом, для того, чтобы придать более веса своему предложению, он каждому из противников дал тайно понять, что отныне он будет союзником того, кто будет поддерживать мир. Враги сошлись у него и, скрепя сердце, позволили ему соединить в знак мира их руки, столь долго бывшие орудием, а часто и причиной ненависти; и действительно, они серьезно отнеслись к этой попытке сохранить мир. Каждый из противников скоро с изумлением убедился, как быстро начинает возрастать благосостояние его страны. Поддерживать мирные торговые сношения с соседом оказалось гораздо выгоднее, чем относиться к нему как к коварному и нередко торжествующему врагу. Кроме того, если, при мирных обстоятельствах, страну постигало непредвиденное бедствие, сосед всегда мог оказать помощь в нужде, вместо того, чтобы, как бывало раньше, воспользоваться ею ради собственного своего возвышения. Казалось даже, что самый вид людей в обеих странах стал лучше, так как взоры у всех прояснились, морщины на лбу разгладились, и у всех явилось доверие к будущему, а ничто так благотворно не действует на душу и тело, как доверие. Ежегодно в день заключения мира властители вместе со своими приверженцами являлись на свидание, которое происходило всегда в присутствии их посредника. Чем больше они видели пользы для себя от следования его совету, тем более образ его действий вызывал их изумление и преклонение; они называли его бескорыстным. Выгоды, пожинаемые ими со времени заключения мира, поглощали все их внимание, и потому они усматривали в поведении своего соседа только то, что оно почти вовсе не повлияло на перемену его собственного положения, что оно осталось прежним, почему и казалось, что посредник их не имел в виду личной пользы. Тут люди в первый раз пришли к заключению, что бескорыстие случались и раньше, но только в меньшем масштабе и в частной жизни. Впервые же добродетель эта возбудила всеобщее удивление, когда она, для общего назидания, была крупными четкими буквами начертана на стене. Нравственные качества признаются добродетелями, получают название, пользуются почетом, рекомендуются для подражания, с того только момента, как они наглядным образом способствуют счастью и благоденствию всего общества. Тогда у многих восприимчивость и возбуждение внутренней творческой силы достигает такой высоты, что они приносят ей в дар все, что у каждого из них есть самого лучшего: серьезный приносит в жертву свою серьезность, достойный — свое достоинство, юноша — свои надежды и упования на будущее; поэт придумывает ей разные эпитеты и названия, составляет ее родословную и, подобно художнику, начинает под конец преклоняться перед образом своей фантазии, как перед новым божеством: он учит молиться ей. Таким образом добродетель, над развитием которой, как над созданием статуи, трудятся любовь и признательность, становится в конце концов вместилищем всего доброго и достойного почитания, чем-то в роде храма и божества в одно и то же время. Она является чем-то единственным в своем роде, самодовлеющим, и пользуется правами и властью освященной сверхчеловечности. Города Греции позднейшего периода были полны таких обожествленных абстрактов (да простят мне странность этого выражения ради странности самого понятия); народ по-своему воздвиг себе на земле платоновское «небо идей», и я не думаю, чтобы понятие о его обитателях было у них менее живо, чем понятие о древних гомеровских божествах.
191
Период мрака. — Периодом мрака называется в Норвегии то время года, когда солнце не появляется на горизонте. — Это прекрасное сравнение для всех мыслителей, для которых солнце будущего временно закатилось.
192
Философ роскоши. — Небольшой садик, несколько фиг, кусок сыру и при этом три или четыре близких друга, — вот в чем состояла роскошь Эпикура.
193
Эпоха жизни. — Собственно эпохами жизни являются короткие приостановки, разделяющие периоды возвышения и понижения господствующей идеи или чувства. Эти приостановки соответствуют состоянию сытости, все остальное будет уже голодом, жаждой или пресыщением.
194
Сон. — Наши сны, когда в исключительных случаях отличаются живостью и реальностью, — обыкновенно сны бессмысленны, — представляют собою рад символических сцен и образов, заменяющих повествовательный поэтический язык; они как бы описывают все пережитое нами, все наши ожидания, отношения и описывают с такой художественной смелостью и определенностью, что на утро мы приходим в изумление, припоминая наши сны. Во сне мы затрачиваем слишком много творческой силы, почему мы так и бедны ею днем.
195
Природа и наука. — В науке, как и в природе, возделываются сначала худшие бесплодные области, так как для этого бывает почти достаточно и тех средств, которыми располагает только что народившаяся наука. Обработка наиболее плодородных местностей предполагает предварительную тщательно развитую силу методов, массу достигнутых единичных результатов и организованную артель рабочих, искусных рабочих, что является уже впоследствии. — Нетерпение и тщеславие заставляют иногда раньше времени хвататься за обработку этих наиболее плодородных местностей, и в результате получается нуль. Природа мстит за такие попытки тем, что поселенцы погибают с голоду.
196
Простой образ жизни. — В наше время стало очень трудно вести простой образ жизни: для этого даже у очень умных людей нет достаточно рассудительности и изобретательности. Самый искренний из них сознается, пожалуй, и скажет: «мне некогда долго размышлять об этом. Простой образ жизни — цель слишком для меня высокая; я подожду, пока более мудрые, чем я, откроют его секрет».
197
Вершины и верхушки. — Ничтожная плодовитость, частое безбрачие, половое равнодушие высших и культурнейших умов, так же, как соответствующих им классов, представляют собою экономию человечества. Разум пользуется тем общепризнанным фактом, что опасность появления нервного потомства у людей, отличающихся чрезмерными духовным развитием, очень велика. Такие люди стоят на вершине человечества — они не должны спускаться до того, чтобы быть его верхушками.
198
Никакая природа не делает скачков. — Когда развитие человека быстро подвигается вперед, то кажется, будто он перескакивает из одного состояния в другое, противоположное. Но более точные наблюдения убеждают нас, что перед нами происходит только возникновение нового здания из старого. Задача биографа состоит в том, чтобы при описании жизни руководствоваться аксиомой, что никогда природа не делает скачков.
199
Тоже опрятно. — Кто одевается в чисто вымытые лохмотья, тот одет хоть и опрятно, но в тряпье.
200
Слова одинокого. — В награду за тоску, скуку, уныние, как за естественные следствия уединенной жизни без друзей, без книг, без обязанностей и страстей, человек имеет несколько коротких мгновений глубочайшего самоуглубления и единения с природой. Ограждая себя от уныния, он тем самым ограждает себя от возможности быть наедине с самим собой, и никогда уже ему не придется испробовать освежительного напитка из собственного глубокого внутреннего источника.
Все права на полную либо частичную перепечатку материалов «Скрижалей» с целью распространения принадлежат Сергею Михайлову.